«Вецер»
Фото носит иллюстративный характер. Из открытых источников.
* Из будущей книги. Публикуется с сохранением диалектных особенностей белорусской речи родной деревни автора — Семежево Копыльского района Минской области.
Михаил Римжа —
профессор кафедры
общей гигиены БГМУ,
доктор мед. наук.
Перед поступлением в 1954 году в 1-й класс Семежевской школы я знал буквы. Читать не умел, но научился довольно скоро. Хуже обстояло дело с письмом. Буквы у меня получались неровными, какими-то кособокими, вылезали за линии. К тому же ручка с остроконечным пером со «звездочкой» рвала бумагу, размазывая чернила. Еще одной бедой были кляксы.
Со второй четверти учительница начала ставить в тетрадях оценки. Четверки и пятерки получала, по-моему, только Галя Закревская, которая еще до школы читала, считала и писала. Остальные, как и я, впервые стали складывать буквы в слова и выводить в тетради палочки и крючки, только переступив порог 1-го класса. Поэтому большинство имели тройки, изредка четверки, хватало и «пар». Требовательная Анна Никитична почти каждый день оставляла одного, а то и нескольких двоечников после уроков. Однажды в начале декабря в их числе оказался и я: под написанным в 3 строчки словом «вецер» красовалось «2». Буквы разных размеров клонились то вправо, то влево, будто их и правда сдувал ветер. Признаться, я и раньше писал не лучше, но тогда получал тройки. А сегодня — жирная красная двойка. Раздавая тетради, Анна Никитична сурово заявила:
— А ты, Рымжа, застанешся сёння пасля ўрокаў. Будзеш вучыцца пісаць як трэба.
После занятий мои одноклассники стали покидать хату-класс (во время войны деревянное здание школы сгорело, и до 7 ноября 1955 года классы размещались в домах колхозников). Я остался один, ожидая задания Анны Никитичны, склонившейся над раскрытой тетрадкой.
Вошла хозяйка — тетка Ганна. Скинув теплый платок и полушубок, она открыла заслонку печи, взяла ухват и достала закопченный чугунок. Сняв с него перевернутую сковородку без ручки, которая служила крышкой, стала накладывать варево большой деревянной ложкой в алюминиевую миску. Поплыл запах щей, от которого у меня даже слегка закружилась голова.
Ведь после завтрака я ничего не ел.
— На, Анечка! — сказала тетка Ганна и поставила на стол учительницы миску, положила кусок хлеба и ложку. — А то ж ты цэлы дзень без яды. Праўда, капуста нішчымна, бо пост жэ.
Учительница не стала отказываться.
— Дзякуй! — поблагодарила она, пододвигая к себе миску. — Я таксама капусту варыла.
— То калі ж ты яе будзеш есці? Пакуль дойдзеш да свайго Падмаж’я, то ўжэ і звечарэе.
Хозяйка, повернувшись в мою сторону и, кивнув головой, спросила у Анны Никитичны:
— А чый жа гето хлопчык?
— Івана Рымжы, трактарыста.
— А-а-а, — неопределенно произнесла тетка Ганна и направилась к печи.
Взяв из небольшого шкафчика, стоявшего возле окна, еще одну миску, она налила щей и, осторожно ступая, подошла и поставила миску на мою парту. Я смотрел на испускающие пар щи, не зная, что делать. Отойдя к шкафчику, хозяйка отрезала ломоть хлеба, взяла ложку и, подавая мне, сказала:
— Паеш, дзіцятко, і ты!
— Я не хачу! — сказал я, сидя за партой и положив правую руку поверх левой, как на уроке.
— Як цябе завуць? — спросила тетка Ганна.
— Міша.
— Еш, Мішка, не саромейса! — и положила рядом с миской ложку.
— Я не хачу! — опять отказался я, качнув головой вправо-влево.
Стесняясь, я, может, и не стал бы есть, но вмешалась Анна Никитична.
— Нельга, Міша, адмаўляцца, калі цябе старэйшыя просяць, — поучительно сказала она. — Так што кажы «дзякуй!», бяры ложку і еш. А калі паясі, не забудзься зноў сказаць «дзякуй!».
— Дзякуй! — пододвинул теплую миску.
Откусил мягкий, ароматный, с легкой кислинкой ржаной хлеб, взял в руку поцарапанную, местами в зазубринах и чуть погнутую старую алюминиевую ложку, зачерпнул разварившиеся белесые нити капусты, бледно-оранжевой моркови да небольшие ломтики картошки. Было ли в тот момент на свете что-то вкуснее тех постных щей, запах и вкус которых помню по сей день!
Тетка Ганна пристроилась обедать возле печи.
Доев щи, я, как и советовала Анна Никитична, еще раз поблагодарил хозяйку, поднялся, чтобы отнести миску, но тетка Ганна меня опередила:
— Сядзі, сынок, я сама прыбяру.
Закончила обедать и учительница. Хозяйка забрала у нас миски и стала возиться возле печи. Анна Никитична обратилась ко мне:
— Бяры сшытак ды хадзі сюды!
Я взял тетрадь и подошел к столу учительницы.
— Вось бачыш, як ты надрапаў, — Анна Никитична открыла страницу с двойкой. — Усяроўна як курыца лапай павадзіла. Чаму паразмазваў?
— Бо пяро бумагу рве, — прошептал я.
— То ты ж моцна не націскай, вядзі лёгенька і акуратна, — поучала Анна Никитична. — Яно само будзе пісаць.
Я молча кивнул.
— Кляксаў наставіў, — продолжала учительница. — Ну што гэта за пісьмо? Сядай і перапісвай. Напішаш дрэнна — будзеш да ночы сядзець, пакуль не навучышся.
Она обмакнула перо в красные чернила и красиво написала в первой строчке слово «вецер».
— Каб было вось так! Сядай і пішы, пакуль я буду сшыткі правяраць. Цэлую старонку. Зразумеў?
— Ыгы! — ответил я.
— Трэба казаць не «ыгы», а «зразумеў» ці «не зразумеў».
— Зразумеў, — ответил я, опустив глаза.
— А слова «ыгы» няма — больш ніколі яго не гавары. Запомніў?
— Добра, не буду.
Хотя я и согласился с учительницей, что нет слова «ыгы», но сомнение оставалось. Как это нет такого слова, если и мама, и отец, и бабушка Прасковья, да и вообще все соседи употребляли утвердительное «ыгы»? «Але ж яны не такія граматныя, як настаўніца, — подумал я. — Яна ж поўную школу закончыла, ды яшчэ педагагічны тэхнікум. Не тое, што мой бацька, хоць і трактарыст. Ён жа толькі адзін год у школу хадзіў, мама, праўда, — шэсць. Але ж як яны пішуць? Божа літасцівы! Гето ж каб заставіў іх напісаць тое ж слова «вецер», то Ганна Нікіцічна ім бы і двойкі пашкадавала! То ж яна лепш ведае, як правільна казаць і пісаць».
Я сел за парту и, старательно глядя на написанное учительницей слово, начал выводить буквы. Но ручка крутилась между испачканными чернилами пальцами, перо слушалось плохо. Буквы по-прежнему выходили разных размеров: «в» почему-то выпирала вверх и в стороны, словно раздутый перевязанный пузырь, а у «ц» хвостик свисал, как небрежно завязанный узел, перехлестывая нижние строчки. О букве «р» и говорить нечего — она расползалась так, будто ее сверху утаптывали сапогом. Но я старался. И в последних строчках слова стали ровнее, буквы редко выходили за косые линейки. Закончив писать, я поднял руку. Анна Никитична заметила:
— Напісаў?
С языка чуть не сорвалось «ыгы», но я вовремя спохватился и только кивнул.
— Нясі, пакажы! — учительница протянула руку.
Я подал тетрадь. Анна Никитична внимательно посмотрела, подчеркнула неточности. С каждой строчкой исправлений становилось все меньше, а на последней их оказалось всего две.
— Ну вось, сам бачыш, што ўжо лепш. І кляксаў няма, і літары раўнейшыя сталі.
Похвала учительницы меня приободрила. «Ну во, цяпер можна будзе і дадому пайсці, — подумал я. — А то сонца ўжо садзіцца, і трэба будзе цягнуцца аднаму ў цемры па Выгане — самай доўгай вуліцы Семежава».
Но учительница, перевернув страницу и возвращая мне тетрадь, сказала:
— Сядай, яшчэ адну старонку напішы.
Молча взяв тетрадь, я вернулся за парту. «Трэбо старацца, — подумал, — а то зноў заставіць перапісваць. Добра, як адну старонку, а калі да канца сшытка? То я і да раніцы з гетае хаты не выйду», — подумал я, обмакивая перо в чернила.
За окном постепенно угасал короткий декабрьский день. Хату затягивал полумрак. Со двора с охапкой колотых дров, припорошенных снегом, вошла хозяйка и стала складывать их по одному полену возле заслонки. Повозившись в закутке, достала и зажгла керосиновую лампу, осторожно ступая, понесла ее к столу учительницы.
— Нашто тая лямпа? — возразила Анна Никитична. — Відно ж яшчэ.
— Няма чаго вочы сляпіць, — ответила тетка Ганна, поставив лампу на середину стола. — Вунь колькі ў цябе яшчэ пісаніны, — махнула она рукой на стопку тетрадей.
Потом прошла боком по узкому проходу между партами, взяла мои кожушок и шапку.
— Я палажу, дзіцятко, тваё адзенне на печ. Хай хоць крышку сагрэецца, бо на вуліцы халадэча.
Тетка Ганна развернула кожушок, положила его овчиной на теплый «чарон» вместе с шапкой. Затем взяла пустое ведро и вышла.
Дописав страницу, я осторожно приложил к еще влажным чернилам мягкий бледно-розового цвета лист промокашки, на котором стали проявляться неровные фиолетовые пятна. Убедившись, что чернила впитались и клякс нет, я поднял руку и сказал:
— Ганна Нікіцічна, я ўжо напісаў.
— Нясі, паказвай!
Я подошел к учительнице с открытой тетрадью. Она отодвинула лежащий на столе потертый коричневый портфель, внимательно проверила каждую букву, сделав всего 3 или 4 подчеркивания.
— Маладзец! — похвалила она. — Вось бачыш, можаш, калі захочаш. Глядзі, каб і далей пісаў так акуратна.
Обмакнув перо в красные чернила, она поставила внизу страницы четверку. Это была моя первая хорошая оценка по письму.
— Цяпер можаш ісці дадому.
Я положил в сумку тетрадь, завернул в бумагу чернильницу, опустил ее в узкий карман между книгами и стенкой сумки. Ручку зажал страницами учебника, предварительно обернув перо в старую промокашку, чтобы не погнулось и не сломалось. Хоть и стоило оно недорого, но купить перо со «звездочкой» можно было только в учительской. А другими, которых, говорят, полно в сельмаге, писать почему-то не разрешали. Застегнув сумку, я снял с печи кожушок и шапку-ушанку, оделся.
— Падыдзі, я пагляджу, як ты адзеўся! — позвала учительница.
Я подошел.
— «Вушы» ў шапцы апусці! — потребовала она.
Я развязал тесемки и, опустив прикрывающие отложные «уши», надел шапку. Анна Никитична подняла воротник моего кожушка, завязала тесемки под подбородком, проверила, плотно ли заправлены ватные штанишки в валенки.
— А рукавіцы дзе? — спросила она.
— У кішэні.
— Адзень на рукі ды глядзі, каб усю дарогу не здымаў. Чуеш, што я сказала?
У меня опять чуть не сорвалось «ыгы».
Я достал из кармана связанные бабушкой рукавицы и надел.
— Цяпер скажы «да пабачэння!» і можаш ісці.
— Да пабачэння! — тихо попрощался я.
— Да пабачэння! — ответила учительница.
Я нажал на металлическую щеколду двери. Из сеней в лицо ударил холод. Еще морознее было на улице. Снег протяжно заскрипел под галошами. От солнца, скатившегося с бледно-фиолетового и безоблачного неба, да так и не доплывшего даже до Мокран, осталась только ярко-красная полоска на горизонте. Я вышел на наезженную санями колею в середине переметенной улицы. Во дворах возле хат и сараев пышные горы снега высились чуть ли не вровень с соломенными крышами.
Блестящие днем от солнца слепящие искорки на снегу уже исчезли. С деревьев иногда осыпался легким пушком иней.
«Настаўніца яшчэ сядзіць, — подумал я, оглянувшись на тускло освещенное окно. — А ёй жа ў Падмаж’е ісці. І дзе тое Падмаж’е? Недзе ж ажно за ракою. Ды і не блізкі свет, мабыць, калі цётка Ганна казала, “пакуль дойдзеш да свайго Падмаж’я”».
Подгоняемый холодом, я шел быстро. Изредка мимо проезжали сани — то пустые, то груженные сеном или соломой. Темнота окутывала деревню. Из окон многих хат на улицу сочился тусклый свет керосинок. Но во дворах еще копошились люди, скрипели колодезные журавли, слышались визг и хрюканье свиней, лай собак, иногда громко начинали гоготать встревоженные гуси. Где-то хозяева отгребали снег от ворот. В одном месте двое мужчин прямо на улице пилили на деревянных козлах толстый березовый ствол. Рядом, присыпанная снегом вперемешку с золотистыми опилками, лежала куча березовых кругляшей.
Примерно через полчаса я подошел к своей калитке. В нашей хате тоже горела лампа, и свет ее через замерзшие окна расплывался желтым неровным пятном на снежном сугробе в палисаднике.
— А дзе ты ходзіш да гетае пары? — сурово поинтересовалась мама. — Скоро поўнач на дварэ. У Мані шэсць урокаў было, і то яна даўно прыйшла.
— Мяне настаўніца пасля ўрокаў пакінула, — признался я.
— За што?
— За «вецер».
— Што ты пляцеш? — переспросила мама. — За які яшчэ вецер?
— Слова «вецер» я перапісваў.
— І што, усе перапісвалі?
— Не, я адзін.
— Ну і чаму гето другія не перапісвалі, а ты перапісваў? Чаму гето чужыя дзеці як дзеці з першаго разу пішуць як трэбо, а ты такі няўмека?
— Бо літары няроўныя былі ды кляксаў наставіў…
— А чаму гето ў другіх дзяцей літары роўныя і кляксаў няма? І як гето ты далей думаеш вучыцца? Пакажы сшытак!
Я протянул тетрадь. Увидев двойку, мама разозлилась еще больше.
— Што ж гето ты сабе думаеш? Мы цябе будам карміць, а ты са школы будзеш двойкі цягаць?
— То і ў другіх жа двойкі бываюць, — начал я несмело оправдываться.
— Ты мне на другіх не ківай! — сердилась мама. — Ты скажы, чаму ў цябе двойкі.
— Я ж кажу, што літары няроўныя былі, — опять промямлил я.
Но мама меня уже не слушала.
— Ну, падажджы, зараз бацько прыйдзе, то ён табе папружкаю і буквы выраўняе, і кляксы павыцірае!
— То там жа і чацвёрка стаіць.
Мама перевернула страницу, увидела четверку и, закрывая тетрадь, уже спокойнее сказала:
— Не будзеш вучыцца — прападзеш, як Моўшавы агуркі без солі.
Я уже слышал от родителей эту историю об одиноком еврее Мойше (его в деревне называли Моўша), который, готовя на зиму соленье, положил в бочку огурцы, укроп, чеснок, листья хрена. Вот только о соли забыл. Так и пропала бочка огурцов…
Молча раздевшись, я открыл сумку, достал учебники, тетради, положил их на стол и приготовился делать домашнее задание.
— Садзіса, паеш спачатку! — сказала мама, отодвигая в сторону керосинку.
— Не хачу, — ответил я, открывая учебник по арифметике. — Мяне цётка Чумакова капустаю накарміла.
— Ну, гетаго яшчэ не хватало! — мама всплеснула руками. — Як валацугу ці жабрака якого, чужыя людзі цябе яшчэ карміць павінны! З нас жа насмешку будуць строіць!
У меня задрожали губы, я готов был расплакаться: мало того, что учительница отчитала, в классе просидел до темноты, так еще и дома достается. Заметив, что у меня увлажнились глаза, вмешалась до того молча сидевшая возле печки и вязавшая носок бабушка Прасковья.
— Не крычы ты, Манька, на яго! — сказала она маме, повернув лежавший рядом клубок толстых ниток. — Хібо ж дзіця вінавато, што яшчэ пісаць не ўмее? На тое ж ён і вучыцца пайшоў. А вы ўжэ хочаце, каб з першаго дня і чытаў, і пісаў лепш за настаўніцу. Дасць Бог — усё будзе ўмець.
Мама уже спокойнее предложила:
— То хоць кампоту выпі з цукрам.
Она налила в небольшую кружку теплого компота из сушеных яблок и положила на стол кусочек рафинада. Я взял белый кубик и, понемножку откусывая спрессованные сладкие кристаллики, смаковал их, запивая кисловатым яблочным отваром.
Когда пришел отец и мама сказала ему, что меня оставляли после уроков, я готов был к ремню. Но отец, раздеваясь, только сказал:
— Будзеш, Міша, вучыцца, нікуды не дзенешса! Сам не захочаш — заставім! Куды ты сёння без граматы? Ты што, думаеш, увесь век будзеш на нашай шыі сядзець? Не, даражэнькі, сам мусіш на кусок хлеба зарабляць. Ці рукамі, ці галавой — але сам. Так што не просто ў школу хадзі, а вучыся так, каб нам перад людзьмі за цябе не было сорамна. Запомніў?
Я запомнил…
Медицинский вестник, 1 февраля 2016